Письмо друзьям

Полный текст книги Ле Корбюзье «Путешествие на Восток» (Le Voyage d'Orient, Le Corbusier, 1966). Публикуется по изданию Стройиздат, 1991. Перевод с французского Михаила Предтеченского. 


из Школы искусств в Ла-Шо-де-Фон
 
Привет, старина Перрен!
 
Если бы Октав у себя на улице Сорбонны в Париже читал эту почтенную и слишком радушную газетку, то я получил бы от него весьма образные соболезнования в черной рамке в связи с тем, что этот еще не родившийся ребенок весьма плох и вот-вот умрет! Я взялся писать путевые заметки, почти дневник! И теперь я самый несчастный человек, потому что, признаться, это занятие — верх скуки; меня пугает чувство, что я могу испортить послеобеденный отдых многим соотечественникам. Поэтому я и обращаюсь к тебе. Ты любишь формы (разумеется, пластические) почти так же, как Жорж, и ты понимаешь красоту шара. Я хочу рассказать тебе о крестьянской керамике, о народных гончарных изделиях. Я коснусь этого при описании некоторых пристанищ на моем пути, и мой редактор будет доволен. Кажется, наш керамист из Школы Мариус Перренон достоин такого «керамикологического» послания, но он еще недостаточно проникся любовью к шару, и поэтому именно тебе я адресую мои впечатления и восторги по поводу форм и очертаний.
 
Тебе знакомо удовольствие гладить благородное брюшко сосуда и его хрупкое горлышко, а также исследовать изощренность его формы. Засунуть поглубже руки в карманы, полузакрыть глаза и предаться созерцанию волшебной глазури - сверкания желтых тонов и бархатистости голубых, следить за динамичной борьбой грубых черных пятен и победоносных белых ... Ты еще лучше поймешь все это, если представишь себе после утомительного многомесячного путешествия мою несколько кокетливую мастерскую, сизую от табачного дыма, где и ты, и друзья расселись в креслах или разлеглись на диванах, а я вижу всех вас после столь длительной разлуки и снисходительно потчую вас рассказами до полного изнеможения. И там обязательно будут стоять керамические сосуды округлых форм, о которых я и собираюсь тебе рассказать.
 
Знай же, что, начиная с Будапешта, мы собрали целую коллекцию этих горлышек и брюшек, вполне способную украсить такое времяпрепровождение. Нам удалось проехать по местам, где крестьянин-художник так мастерски  сочетает цвет и линию, линию и форму, что мы буквально заболели от зависти! Бесконечные походы и поиски! Мы ходили даже под проливным дождем, от чего безумно страдал Август, мой товарищ по несчастью, и наконец набрели на пещеры Али-Бабы. Там, в полутемной лавчонке или в бедном будапештском подвале, на запыленном чердаке или в каком-нибудь деревушке на венгерской равнине в знойный полдень мы натыкались на такое изобилие! Чувствуешь? Там была эта самая керамика с ее радостным блеском и здоровой солидностью, и ее красота успокаивала. Чтобы добраться до нее, мы перерыли весь жалкий безродный хлам, которым так наводнена Европа. И даже здесь, в Венгрии, мы столкнулись с еще более унизительным предложением со стороны торговцев и еще более губительным влиянием моды на совсем еще простые души. Было слишком много разноцветного стекла с золотыми разводами,   слишком много посуды, испорченной противной орнаментикой в виде завитков в стиле Людовика XV или вычурными цветочками в стиле самых последних лет. Нам нужно было бежать от всепроникающей и всепоглощающей «европеизации» к спокойным приютам, где еще цела угасающая или наполовину утерянная великая народная традиция.
 
Крестьянское искусство представляет собой поразительное творение эстетического сенсуализма. Если искусство и возвышается над науками, то только потому, что в отличие от них оно возбуждает чувственность, рождающую глубокий отклик в живом существе. Оно дает телу — животному — его истинную долю и затем, на этой здоровой основе, предназначенной для выражения радости, может воздвигать самые благородные столпы.
 
Таким образом, это народное искусство, как какая-то неизменная теплая масса, охватывает всю землю, покрывая ее одинаковыми цветами, объединяя или смешивая расы, климатические и географические особенности. Это своего рода непринужденно демонстрируемая радость жизни прекрасного животного; формы налиты силой и способны расширяться; линия всегда синтезирует естественные зрелища и совсем рядом или на том же самом предмете демонстрирует волшебства геометрии — удивительное сочетание рудиментарных инстинктов и с инстинктами, пригодными для самых абстрактных построений. Также и цвет — это не описание, а заклинание, — он всегда символичен. Цвет — цель, а не средство. Он призван ласкать и опьянять глаз, и такой цвет, как ни парадоксально, смеясь расталкивает великих неуклюжих гигантов — даже Джотто, даже Эль Греко, даже Сезаннов и Ван Рогов! С определенной точки зрения народное искусство всплывает над самыми высокими цивилизациями. Оно остается нормой, своего рода мерилом, а его эталоном является породистый человек — дикарь, если хочешь.
 
Я тебе уже надоедаю, дружище Перрен, однако этой венгерской и сербской керамики вполне хватило бы для бесконечных споров, ибо на ней может базироваться изучение безымянного традиционного искусства. Позволь мне остановиться на том, что нас больше всего поразило в гончарных мастерских как на венгерской равнине, так и на сербских Балканах, а чтобы ты отдохнул да позавидовал, я опишу тебе придунайскую деревеньку.
 
Прежде всего, у этих людей, не занимающихся умничаньем, существует инстинктивная оценка органичной линии, рожденная из соотношения линии наибольшей полезности и линии, вклинивающейся в наиболее экспансивный и, следовательно, самый красивый объем. «Красота, — говорил мне как-то г-н Грассе в Париже, — это радость. Зачем же, — добавлял он, — копировать какую-то сморщенную почку? Это чудовищно. Радость — это раскидистое дерево со всеми своими цветами и плодами. Красота — это сияющее проявление молодости». И потому эта керамика юна, улыбчива, — прости мне эти эпитеты, — во всех своих очертаниях, развернутых вплоть до линии разрыва, и насколько же все эти изделия, рождающиеся на кругу деревенского гончара, чей скромный ум вряд ли идет дальше, чем, скажем, ум его соседа-лавочника, но чьи пальцы бессознательно повинуются правилам, освященным вековой традицией, контрастируют с формами, несущими на себе печать воспаленного воображения  и ошеломляющей  глупости,   придуманными кем-то на огромных современных фабриках, где капризный дурак, низкопробный художник набрасывает эту форму с одной единственной целью, чтобы она отличалась от той, которую он изобразил накануне. На пути по Дунаю и далее в Адрианополь мы вновь находили именно эти самые формы, затмевавшие черными арабесками даже микенских художников; какая стойкость на нормальном пути! Потому-то я не знаю ничего более жалкого, чем эта нынешняя мания отвергать традиции
 
только затем, чтобы создать «новое» желанное. Такое отклонение творческих сил отражается на всех сферах искусства и обходится нам не только неудобными чайниками, скверными г чашками и жалкими цветочными вазами с извращенными формами; у нас есть еще и стулья, о которые можно пораниться, и невообразимые сундуки, и дома с удивительными, странными, абсурдными силуэтами, где никоим образом нельзя извинить — о мой друг ваятель! — грязь ненужных скульптур и их полную бестактность. Не правда ли, мы живем в неприспособленной, беспорядочной, неорганизованной среде...
 
Я уж пойду до конца и скажу тебе в двух словах одну вещь, сколь удивительную, столь же и смущающую, — все эти гончары посмеиваются над своим искусством. Их пальцы работают, движимые рассудком и сердцем. И они изумленно открывают рты, когда мы, словно налетчики, взрываемся в их лавчонки. Будь спокоен, из своих изделий, ныне столь разнородных, они предлагают нам самые захудалые, самые невыразительные, часто отличающиеся мерзейшим вкусом копии поделок, какие можно увидеть в ярмарочный день на лотке бродячего торговца, прибывшего из большого города. Их искусство — не более чем пережиток, и, например, в Княжеваце на Балканах, если ты приедешь туда через несколько лет, ты вряд ли найдешь такое же разнообразие изделий, какое я покажу тебе по возвращении; они уже примерно двадцатилетней давности, и мы отыскали их среди хлама, где покрытые пылью хранились эти «грехи молодости». Размышляя над всем этим, Август, готовящий докторскую диссертацию по истории искусства, вдруг чувствует себя ниспровергнутым рождением одной разоблачительной теории. Он ощутил крайний карниз, который переживает венгерская и сербская керамика, и, окинув взглядом сразу все виды искусства и все эпохи, обосновал теорию «психологического момента народной керамики в искусстве XX века». По-немецки это звучит куда лучше:"ein psychologische Moment". Август, могу тебе доверительно сказать, так никогда из нее и не выбрался. И отнюдь не я мог ему помочь. Именно на примере этого столь трудного второго ребенка, который умер, не успев родиться, и из-за которого Август получит от Октава соболезнования в черной рамке на ведийском языке, я расскажу тебе, в какие чудесные уголки занесла нас наша страсть.
 
7 июня, среда, утро. Большой белый пароход вышел из Будапешта накануне вечером. Подгоняемый сильным течением, он прошел значительный путь вдоль далеких черных берегов, сходящихся на горизонте в своей бесконечной гонке. Почти все спали: счастливчики — на обитых красным плюшем диванчиках в курилке первого класса, а крестьяне и крестьянки — вперемешку с бесчисленными тючками и сумками, зачастую расшитыми грубоватым веселым узором. В огромном небе луна пригашивала звезды. Я ничего не знал о краях, которые мы проезжали, потому что никто никогда об этом не говорил. И, тем не менее, у меня было чувство, что все это должно было быть очень красиво и благородно. Ты будешь смеяться! Ты, с таким волнением вспоминающий о наших воскресных вечерах на концертах у Колонны, знаешь ли ты, что толкало меня податься в какой-нибудь дальний уголок этой равнины, которой я прежде не видел и о которой ничего не знал? Первые такты «Осуждения Фауста», которые я всегда слушал, потрясенный их неторопливой и задумчивой величественностью... Этой ночью я не мог спать. Завернувшись в плащ, я стоял один на верхней палубе перед... гробом, покрытым огромным черным покрывалом с серебряным галуном и двумя венками цветов. Эта симфония белого и черного в лунном свете на сверкающем зеркале воды, это белое судно, разверстые зевы вентиляторов, черные берега, темный гроб, кажущийся большим немым пятном, силуэт капитана, вышагивающего по мостику, и только тихий разговор двух лоцманов на корме, и вдруг, словно отмеряющий пройденный путь, звук судового колокола, в который вахтенный ударял всякий раз, когда замечал посреди водной глади маленький огонек — сторожку при одной из маленьких мельниц, мирно задремавших на реке, о которых я тебе еще расскажу, — этот тревожный гроб со своим черным саваном и двумя венками, который я теперь буду видеть непрестанно, этот заговор тишины и горизонтальности всех линий — все это наполняло душу каким-то невообразимым спокойствием, нарушаемым иногда лишь дрожью восторга и устремлений, внять которым могли лишь слезы.
 
Я порасспросил капитана, а затем, под непрерывное позевывание дремавших на плюшевых диванчиках пассажиров, объяснил свои желания, сказав, что я художник и ищу страну, еще сохранившую свой целостный характер... Полученные сведения заставили нас на следующее утро сойти на низинном берегу, в получасе от небольшого городка Байи. Вдоль дороги на заливных лугах паслись большие бурые, почти египетские, быки. Когда мы вышли на площадь у церкви в стиле чисто венгерского барокко, нас потеснила толпа странников в убогой одежде, несших флаги с крестом. Мужчины и женщины с непокрытыми головами молились за свои души, выпрашивали милостыню, которую им подавали отнюдь не часто, и отходили к какому-то священному для них месту. Мы оказались на переполненном народом рынке, где крестьян было больше, чем товаров, ибо в этих краях, как мы потом заметили, одна или две женщины, сидящие у своей корзинки с овощами или фруктами, за целый день иной раз не могут наторговать и на двадцать су. Потом мы часто будем видеть вдоль дорог, как две или три женщины пасут одну корову, а в городах — как какая-нибудь старуха ведет на веревочке козу, пытающуюся щипать проросшую на мостовой траву. На за корзинами черешни и овощей, за лотками мясников Август уже заметил блеск глазури и закричал, как вахтенный матрос на шхуне Колумба: «Керамика!»
 
Горшков и кувшинов было великое множество, установленных на мостовой рядами, как яблоки в погребе. Нам с торговцами было очень нелегко понять друг друга — наши пантомимические возможности оказались весьма скромными, тем более, что ранее нам всегда удавалось говорить по-немецки. Однако жесты все-таки заменяли слова, и все шло так хорошо, что не более чем через полчаса, прошарив под палящим солнцем несколько улиц, мы забрались на какой-то чердачок из «Тысячи и одной ночи», где Али-баба, к счастью, мог произнести несколько исковерканных слов на языке кайзера и жреца хорошего вкуса Вильгельма II Гогенцоллерна; медленно и бесстрастно отекшими от глины руками водил он над немым черным скопищем своих кувшинов и горшков, еще с зимы застывших в полумраке под
ветхой   крышей.
 
Выбрав понравившееся, мы спустились по лестнице; внизу нас представили старухе, которая долго трясла нам руки; затем нас провели в комнаты, где всюду сквозил дурной вкус поделок из большого города, который в теории Августа является психологическим краеугольным камнем! Наконец, мы попали в мастерскую, где добродушный хозяин работает только зимой, а летом она заполнена сельскохозяйственным инвентарем. Простенькая и даже скорее примитивная мастерская приютилась в глубине очаровательного дворика, засаженного розами, где возвышалась огромная кривая жердь, опуская которую можно набрать воды из колодца. Край колодца сделан не из тесаного камня, а оштукатурен, поболей и обильно разрисован красными и голубыми цветами. Такие деревни на венгерской равнине просто великолепны, и я надеюсь, ты можешь представить себе их своеобразие. На ровной местности лежат прямые, очень широкие одинаковые улицы, пересекающиеся под прямым углом и обсаженные крошечными шариками карликовых акаций. Солнце о них буквально расплющивается. Они пустынны, жизнь на них протекает скрытно, как бы украдкой, как впрочем, и на самой равнине, для которой они являются своего роди водосливами, жизненными центрами. В некотором смысле это огромные кулисы, ибо везде они закрыты высокими стенами. Я хотел бы, чтобы ты понял их впечатляющее единство и просторный архитектурный облик: лишь один материал —  ярко-желтая   штукатурка, один стиль, однообразное небо и чудные акации странного зеленого цвета. Неширокие, вытянутые в глубину дома стоят рядами, у каждого  невысокий щипец без выступающих свесов, а также  фронтон на  длиннющей стене, за которой проглядывают кроны деревьев, увитые виноградной лозой беседки и кусты роз, наполняющие ухоженные дворики настоящим волшебством. Представь себе эти дворики как своего рода летние комнаты, поскольку все дома расположены на одинаковом расстоянии от ограды, а окна открываются только на фасаде, за аркадой. То есть каждый дом имеет свой дворик, столь же уютный, как и сады у монахов Эмасского монастыря, где, как ты помнишь, мы пребывали в состоянии форменного сплина. Здесь сочетаются красота, радость и безмятежность, и широкий арочный портик с калиткой, окрашенной в красный или зеленый цвета, выходит на широкий простор улицы. Беседка, построенная из реек, создает зеленую тень; белые удобные аркады и три больших стены, побеленных известью и тщательно подновляемых каждой весной, — вот фон, столь же декоративный, как и персидская керамика. Женщины очень красивы, а мужчины весьма опрятны. Одеваются искусно — сверкающие шелка, разноцветная кожа с бахромой, белые блузки с черной вышивкой; тонкая смуглая кожа на жилистых икрах и маленьких босых ступнях. Женщины двигаются, покачивая бедрами, отчего становятся видны тысячи складок на нижних юбках, напоминающих одеяние баядерки, на которых солнце заставляет сверкать шелка поистине золотым огнем. Этот костюм приводит нас в восхищение; люди контрастируют и одновременно гармонично сочетаются с большими белыми стенами и цветниками во дворах, придавая порой и без того изысканным улицам необыкновенно удачное дополнение.  Чтобы описать тебе все это, я вернусь к только что сделанному сравнению и вспомню хранящееся в Лувре большое исфаганское панно, на котором изображены обитающие в саду маленькие женщины в голубых одеяниях, усыпанных золотыми звездами, или в золотых в голубую полоску, — белое небо; дерево раскинуло ветви с желтыми листьями, оживив всю картину; его небесно-голубой ствол крепок, а ветви усыпаны белыми цветами и зелеными гранатами. На ярко-зеленой лужайке черные и белые цветы с желтыми и голубыми листьями. Удивительное безмятежное чувство навевает эта неповторимая декорация. Ты понимаешь, если это панно привело меня в восторг..! И вот точно так же было у гончара в, Байе и у его соседей за спокойной высокой стеной с воротами и калиткой, упирающейся прямо в аркаду.  На улице, обсаженной маленькими шарообразными акациями, между увитых зеленью беседок спокойно глядят друг на друга желтые невысокие щипцы домов.
 
Я скажу тебе, Перрен, что мы, хотя и цивилизованные, но все же дикари, и жму твою руку.
 
поддержать Totalarch

Добавить комментарий

Подтвердите, что вы не спамер
CAPTCHA
Подтвердите, что вы не спамер