Дунай

Полный текст книги Ле Корбюзье «Путешествие на Восток» (Le Voyage d'Orient, Le Corbusier, 1966). Публикуется по изданию Стройиздат, 1991. Перевод с французского Михаила Предтеченского. 


Восточный экспресс не опаздывает.
 
Отдуваясь лишь в течение нескольких минут во время стоянок на крупных вокзалах, с ревом проносится он через страны, безразличный к природным красотам, которые он на своем пути встречает и нарушает. И едучи на нем туда или обратно, нужно смириться с тем, что в долине, где течет Марица, на адрианопольском холме не увидишь возвышающиеся во славу Аллаха три несравненные мечети. Поэтому от Восточного экспресса мы отказываемся.
 
На карте огромная река течет от Альп к Черному морю. День за днем он катит свои воды по равнинам, о которых нам говорили как о почти пустынях, но оказывается, что она их часто заливает. На карте красные жилки железных дорог не приближаются к голубым извивам реки нигде, кроме как здесь, не считая, конечно, мест пересечений. Чтобы обеспечить перевозку пассажиров и грузов, по Дунаю курсируют большие белые колесные пароходы. Они снуют вверх и вниз по реке — ежедневно летом и пореже зимой. Путешествовать на таких пароходах весьма комфортабельно. Клинообразный нос, где расположены общий дортуар и ресторан, относится ко второму классу; здесь же курительная и открытая палуба, безжалостно продуваемая всеми ветрами. Машинным отделением второй класс отделен от первого. Здесь, в зловонных парах отработанных масел полным-полно крестьян со своими невообразимыми тюками — грубоватые мужики, одетые по какой-то допотопной моде, вкушают таким образом первые плоды европейской цивилизации, украшенной в их глазах столькими прелестями, очаровывающей их и обескураживающей одновременно. Мы увидим, как меняются их наряды от страны к стране, — в Австрии, Венгрии, Сербии, Болгарии, Румынии. От ярких вышивок на венгерской равнине до темных в Сербии, от белого меха до черного, от белой шерсти с черной оторочкой до натуральной,  то есть такой, какой ее получают от тысяч отар,  пасущихся на Балканах.  Иногда можно видеть диковатых людей, завернувшихся в кусок ткани и перевязанных многочисленными веревочками, — ежедневно раздеваться им, наверное, весьма утомительно; именно они вместе с отарами или табунами ночуют прямо под звездами в серой «пустее» или на засушливых Балканах.
 
Первый   класс   на  здешних   больших   пароходах весьма комфортабелен. Повсюду красный плюш, хороший вкус, цветы на столиках в курительной комнате. На просторной палубе под широким тентом удобные скамейки и кресла-качалки. Ешь и пьешь по умеренным ценам. Стоимость проезда тоже невелика, — за студенческий билет второго класса от Вены до Белграда мы платили десять франков. Однако при нашем-то кармане приходится, хотя и с трудом, но все же смиряться с неудобствами путешествия в носовой части судна. И каждый раз, когда мы садимся на пароход, человеку с шевронами на рукавах мы говорим одно и то же: «Конечно, капитан, первый класс несравненно шикарнее второго... Нам кажется, что для студентов...» И этим капитанам тоже так кажется, будь то австрияк, мадьяр или румын. И вот таким образом мы проехали по всему Дунаю за несколько франков в креслах-качалках под тентом и на плюшевых диванчиках в курилках!
 
Мы погрузились на пароход часов в десять вечера в венском предместье вместе с толпой крестьян с многочисленными мешками и корзинами, как и мы, желавшими по разрешению капитана воспользоваться бесплатным ночлегом, ибо отправление предстояло лишь утром. У всех у них билеты третьего класса, и они тесно сгрудились вперемешку со своими пожитками на палубе, чтобы хоть как-то согреваться на ветру. Этой первой ночью мы не воспользовались плюшевыми сиденьями, о которых я уже упоминал. Скамейки, на которых мы сразу разлеглись, были обиты клеенкой. Люди, вошедшие позднее, хотели потеснить нас, но мы изобразили глубокий сон. В отместку почти всю ночь они будут шлепать картами и постукивать пальцами по столу, сопровождая игру выразительными междометиями. Плотный туман табачного дыма будет разъедать глаза, а свет будет гореть всю ночь. И наконец, найдется простуженный субъект, который будет поминутно кашлять и, проклиная все на свете, сражаться с воображаемыми насекомыми. — Есть люди с предвзятыми мнениями; Европа создала много легенд о Востоке на эту тему и хочет, чтобы в этих краях всегда было грязно, хотя на самом деле здесь вполне чисто. Август даже иногда ночью заговаривается, воюя с невидимыми насекомыми. Респектабельные пассажиры утром поднялись на палубу, когда пароход, борись с сильным ветром, приближался к Будапешту. Что скапать об этом участке пути, если я не умею писать? К тому же я, как совсем еще маловосприимчивое существо, нахожусь под сильными, но неточными впечатлениями, наподобие тех, которые в своих детских формах превращают нам эти выжженные земли, тысячи лет назад заселенные молодыми племенами, в ту землю, откуда я пишу. Чтобы вспоминать, надо хорошо знать предмет воспоминаний. Я же был покорен и раздавлен. А впечатления, признаюсь в этом, стали огромными и неожиданными. Медленно, исподволь они захватили меня. Трехдневный путь до Бухареста мы проделали за две недели. Мы жили на палубе, наблюдая бесконечно однообразное, но все же постепенно меняющееся зрелище; книги у нас на коленях остаются по-прежнему закрытыми. Это было большое счастье, удивительно безмятежная радость. Да простят мне эти несколько бездарных, беспомощных строк! Грязные в пределах большого города, волны становятся перламутровыми, а затем и голубыми, — и ты начинаешь волшебно кружиться под штраусовский «Голубой Дунай». Сначала я подумал о цвете синьки, но это был какой-то жидкий перламутр, к вечеру окрашивавшийся в опаловые тона. Пароход шел, подгоняемый быстрым течением гигантского водного потока. Мысленно я поднимался по реке вплоть до самых Альп и вспоминал тот вечер, когда перед отъездом в Берлин меня посетило назойливое видение улыбнувшегося мне кладбища на склонах горы Донауштауф близ Регенсбурга, — это была абсолютная неподвижность огромной красной змеи, распластавшейся на бурой равнине под покровом ночи. От такой тишины мне стало не по себе. И снова мысленно я спустился вниз по реке, в направлении, которое указывал нос парохода. В одной из излучин расположился Белград — волшебный порт Востока. Дошло трагическое эхо ущелья Казане, кровоточащего вековыми распрями. Железные Ворота — это квадратные когорты, на которых возвышаются «орлы» Траяна. Я видел этот Священный путь, разомлевший в золоте румынских нив, где небо словно растворилось в солнечном свете, а звуки замолкли навечно. А ниже был огромный дар в виде волн, влекущих на Восток. Я взволнованно следил за всеми перипетиями, которые становились моими собственными.
 
Здесь невероятная глушь. Часами ни справа, ни слева не видишь ничего, только отдаленную линию маленьких деревьев, голубых от солнечного света. Во время паводков вода доходит до них и затопляет. Кажется, что с неба открываются фьорды в эту забытую богом землю. Наш пароход, как белый призрак, плывет в какой-то неуловимой стихии. Как отличить небо от растворяющей его воды? Жизнь происходит не только на небе. Несчастье облаков в том, что вода отражает и сминает их пеленой своих волн.
 
Ни одного домика. Ни одного суденышка, идущего вверх. Все же иногда попадаются довольно крупные буксиры, торжественно тянущие свои баржи. Правда, кое-где можно видеть небольшие паромы и домики бакенщиков. Водный путь ведет в обширную «пусту». На паромах ожидают экипажи с энергичными рассыльными и кучерами, разряженными гордыми мадьярами — потомками полчищ Аттилы. Съезжая с парома, экипажи набирают скорость и скрываются в облаках пыли. Снова наступает тишина, и возвращается ощущение заброшенности этих мест. На самой середине реки можно увидеть целую вереницу мельниц, устроенных на поставленных на якорь судах, — совсем небольших прелестных мельниц, закрытых, как ковчег. Сбоку каждой мельницы имеется широкое колесо, состоящее из нескольких легких кругов, объединенных лопастями, такими же серыми, как и сам ковчег, и все это сливается со светло-серым фоном окружающего пейзажа. Эти маленькие мельницы, словно изящные плетеные корзины, чем-то напоминают о Китае.
 
Утром показался величественный сфинксоподобный утес. На его вершине длинный столп с изваянием Богородицы, а с другой стороны на фоне возделанного поля топорщатся бурые шершавые изрытые плиты — остатки древних стен и замысловатых башенок. На этом месте в Прессбурге (ныне Братислава) когда-то была воздвигнута мощная крепость. Постепенно это воинственное видение растворилось в серо-голубых тонах равнины. И снова потянулась бесконечная «пуста».
 
Мне кажется, что я нахожусь где-то на Амазонке, настолько далекими и недоступными видятся берега, поросшие строевым лесом. Маленькие круглые послеполуденные облака открывают туманно-белые глаза. И вот снова ничего не видишь, кроме сплошной горизонтальной линии; за счет извивов река кажется нескончаемой от края до края!
Если бы я был рыбаком или торговцем и жил на этих берегах, то я благоговейно вырезал бы из дерева на китайский манер божка, который олицетворял бы для меня эту реку и которому я бы поклонялся. Я установил бы его, улыбающегося и бесстрастно глядящего вперед, на носу своей лодчонки, как это делали в свое время нормандцы. При этом в моей религии не было бы ничего от страха — только спокойствие и преклонение.
 
Показался странный силуэт Эстергома — какой-то куб и купол на многочисленных колоннах. Издали в каждом из них угадывается чудо. Куб, в котором чувствуется восхитительный ритм, представляется словно жертвоприношение на алтарь, образуемый возникающими горами. Наконец, в тот мне, когда все пропитывается поэзией в крупных волнах, слегка окрашенных в розовый цвет, возник гигантский веер из золотистых и черных полосок, и нас окружили внезапно возникшие горы самых разнообразных очертаний. Какое-то фиолетовое напоминание о Греции, которую мы еще предвкушали посетить, но, пожалуй, еще более архитектурное, потому что горы там будут из камня, а веером будет море. Мы сошли в Ваце, уютно спрятавшемся в зарослях акаций. Ну никак нельзя было заканчивать это незабываемый день в Будапеште. На следующий день мы буквально задыхались под полуденным солнцем, проезжая по равнине. Пригородный поезд медленно везет нас к Будапешту. Вагоны заполнены празднично одетыми крестьянами. Очень красивые мужчины — молодые, жилистые, одетые в облегающие костюмы из плотной черной блестящей ткани. Обязательно розы в петлице, — по три-четыре сразу, а иногда и на шляпе. Женщины загорелые, словно сделанные из какого-то твердого материала, и весьма энергичные. Их костюмы несколько скромнее. У них тоже в руках розы — чайные, кроваво-красные, янтарные, белоснежные. Поэтому на черном фоне их передников возникают прелестные декоративные панно, какие можно видеть в исторических музеях, в разделах искусства зажиточных крестьян XVIII века.
 
Зачем мне говорить о Будапеште, коли я его не понял и не полюбил! Он показался мне язвой на теле богини. Нужно подняться к крепости, чтобы увидеть всю непоправимость этого ужасного города. Вокруг нас — дрожащий организм трепещущих гор. С равнины медленно движется щедро разлившийся перламутровый поток. Дунай окружает горы, сжимая их в мощный массив, глядящий в бескрайнюю ширь. И над этой равниной нависает медленный мерный дым, в котором растворяется сеть улиц. За пятьдесят лет сюда съехалось восемьсот тысяч человек. И беспорядок, скрывающийся за помпезно обманчивыми формами, сделал город весьма подозрительным. Некоторых восхищает внушительность общественных зданий. Я не из их числа, ибо сразу был неприятно поражен демонстрацией, словно напоказ, зданий самых различных и даже контрастирующих стилей. Их очень много вдоль реки, но они как-то не уживаются друг с другом и отнюдь не образуют для нее сколь-нибудь гармоничного обрамления. На вершине горы чудовищный дворец прислонился к старинной, недавно отреставрированной церкви.
 
Однако на той же самой горе маленькие домишки близ цитадели воспринимаются как праздник цветения среди акаций. Простые жилища, соединенные стенами, за которыми буйно разрослись деревья. Они естественным образом растут на этой пересеченной местности. Мы часами стоим на этой мирной горе, наблюдая, как над погружающим в ночь Табаном (район Буды под горой Геллерт) зажигаются маленькие мирные огоньки в домах. Удивительная тишина. И вдруг откуда-то донеслась медленная и невыразимо грустная мелодия то ли на саксофоне, то ли на английском рожке. Я слушал ее с еще большим волнением, чем когда внимал пастуху, выводившему на флейте свою старую песню над умирающим Тристаном. Странное грандиозное созвучие в дремлющей природе.
 
Знаешь ли ты, читатель, что мой прекрасный Дунай был изуродован редакторскими ножницами? Те маленькие серенькие мельницы произвели на меня весьма сильное впечатление, когда мы плыли от Будапешта к Байе. В лунном свете ощущался какой-то грандиозный заговор тишины, незыблемости и черно-белых тонов. Вахтенный нарушал тишину уныло одинокими ударами судового колокола всякий раз, когда замечал вдали качающийся на волнах огонек бакена... Из всего этого ножницы главного редактора газеты «Фей д'ави», выходящей в Ла-Шо-де-Фоне, оставили тебе завернувшегося по-наполеоновски в плащ дурачка, одиноко стоящего на ветру перед гробом! И даже не было пресловутого «быть или не быть», напрашивающегося в такой ситуации. И далее, чтобы закончить с этим «редактором», описание двориков в Байе вызвало неприятное ощущение чего-то невнятного и непонятного. Бедные дворики! Отделите у человека голову, часть туловища, одну ногу и нарисуйте его портрет! Из улочек Байи, напоминающих выходящие на равнину водосточные канавы, сделали «диверсию» (Игра слов: diversion — диверсия и deversoir — водосточная канава, водослив). Я знаю, что редакторские ножницы действовали вполне благонамеренно, преследуя цель исправления сомнительного стиля. Я вполне оценил их милосердное намерение, но сказал им «спасибо». Ибо, прости еще раз, мой читатель, утомляю тебя, — я не предлагаю тебе беллетристику, потому что никогда не учился писать. Воспитав свои глаза в мире вещей, я старался искренними словами рассказать о самом прекрасном из того, что я повидал. В первый же день редактор хотел избежать гнева дядюшки! Дело в том, что один из моих дядюшек был бы весьма уязвлен тем, что я признался в различии наших взглядов! Поэтому редактор хотел, чтобы в деформации моего мышления убедился какой-либо приятель, а отнюдь не дядюшка. Но это именно дядюшка, в связи с чем все стало более забавны. Если бы нужно было прожить всю жизнь, не ябедничая мало-мальски на родственников, то это значило бы навлечь на себя их отмщение в самый момент написания завещания, по причине полного равнодушия!
 
Наконец, мне хотелось бы еще, чтобы из всех моих описаний, связанных с народной керамикой, что цвет часто, но не всегда символичен. Ну вот я опять о керамике! Чтобы миновать Харибду, я натыкаюсь на Сциллу! — и мы продолжаем плыть по Дунаю от Байи к Белграду: река прорывается сквозь бескрайнюю степь, оживляемую сверкающими блюдцами небольших озер и бессчетными огромными сероватыми шарами - гигантскими ивами на толстостенных стволах, искривленных настолько причудливо, что их можно принять за утесы. В степи пасутся многочисленные табуны и неисчислимые гусиные стаи, от которых она кажется заснеженной. Все предметы находятся как бы на одной горизонтальной линии, и те, что ближе, и те, что дальше, — все сливаются на ней. Прямо как след плоскости в начертательной геометрии. Причем этой плоскостью является бескрайняя «пуста» со своим кипением жизни. Иногда тяжело поднимаются в воздух цапли, демонстрируя все фазы полета, которые так точно изображаются на японских гравюрах. Очень редок и очень высоко пролетает орел.
 
Как-то мы здорово погорячились по поводу эстетики: студент-архитектор из Праги, с которым мы познакомились накануне, самыми уничтожающими словами отозвался о железных мостах, дерзко перекинутых через Дунай. Все они одного типа — длинная жесткая ферма, шедевр легкости и технической мысли (Один из этих мостов построен по проекту Эйфеля). Представляя себе обстановку проектного бюро, в котором были рассчитаны все эти раскосы и заклепки, наш знакомый обдавал их исключительным презрением. Мы же защищали прекрасную современную технику и говорили, что именно ей обязано всем и новое искусство пластической выразительности, и дерзкие, постройки, и то широчайшее поле деятельности, которое она открывает перед строителем, освободившимся от пут традиционных ограничений. Павильон машин и Северный вокзал в Париже, вокзал в Гамбурге, автомобили, аэропланы, корабли и локомотивы казались нам неопровержимыми аргументами. Но пражанин не переставал возмущаться, он сожалел об отсутствии акантовых листьев и чугунных Посейдонов на этих длинных фермах, вытянувшихся, словно экспресс, но оставляющих разум по существу равнодушным и холодным.
 
Ночью предупредили о подходе к Белграду. А потом, в течение целых двух часов мы решительно освобождались от иллюзий. Ворота на Восток — город, во сто крат еще более непонятный, чем Будапешт? Мы представляли себе его живописно кишащим, населенным блестящими нарядными рыцарями, носящими пышные султаны и лакированные сапоги!
 
Смехотворная столица, и даже хуже — грубый, грязный, беспорядочный *: город, хотя расположенный столь же красиво, как и Будапешт. В тихом квартале находится отличный этнографический музей с коврами, костюмами и ... керамикой, великолепной сербской керамикой, за которой мы будем подниматься в горы, когда попадем в Княжевац. Туда можно подняться по маленькой бельгийской железной дороге, головокружительно опасной, проложенной вдоль болгарской границы. Рядом с этой дорогой, в той же ложбине строят новую, как ее называют, стратегическую линию. Она находится на расстоянии винтовочного выстрела с болгарской стороны, причем через год, после ее завершения, старую бельгийскую дорогу закроют. Работающий на проходке туннеля французский инженер, который рассказал мне об этом, буквально плакал от такой бессмыслицы.
 
* Эти впечатления относятся к 1910 году, когда мне было 23 года. Сербия была давно порабощена Габсбургами. Мятеж вспыхнул в Сараеве в июне 1914 г, и дал толчок мировой войне 1914-1918 гг.
 
Дальше надо ехать на телеге и идти пешком. Сербский ландшафт великолепен! Вдоль дорог благоухают ромашки. На равнинах волнуются ивы, а выше, на горных плато бесконечные посевы кукурузы на лилово-черной земле выглядят словно огромные небрежные и скучные арабески. — Кладбище в Неготине относится к этому же типу. Кстати, надо рассказать и о кладбищах, но потерпим до Стамбула.
 
Ущелье Казане — обман, блеф звонких слов. Один приятель писал мне этой зимой в Берлин: «... не бог весть что, за исключением почерневшего и разверзавшегося молниями неба». Железные Ворота! Мы не нашли вас, вернее, мы не сумели воскресить вас! Современная плотина, притом очень неудачная, стала для вас явным клеймом обывательского мышления бездушного технаря, и вы навсегда лишились привилегии выразительности! Траян немного пообтесал ваши скалы и высек — о да! — в высшей степени замечательный знак.
 
Выйдя из ущелья, Дунай стал совсем другим — сильным, грязным, бурным. Это Болгария. На другой стороне тоже голые бурые дюны, затопляемая во время паводков равнина, — это Румыния. Тишина и уединенность упрямо распространяются вокруг этой трагической души, восстающей из волн. До белградской излучины все было таким безмятежным, таким голубым! А здесь только круглые холмы из желтой земли, местами покрытые пятнами растительности. Ни деревца, ни кустика — удивительная сушь. Строений тоже не видать. Единственным признаком жизни представляется беспокойно бурлящая река, волны которой, покрытые пятнистыми гребешками, бьются о суровые безмолвные берега. Замечаешь бугорок, который вдруг начинает двигаться и разваливаться. Думаешь, что это — внезапный обвал или оползень бурого песка, но, оказывается, это — овцы, большую отару которых погоняет почти черный на фоне неба пастух.
 
Между двух или трех дюн, словно в своеобразном оазисе, укрылась деревушка. Лиловые крыши и свежевыкрашенные стены домов скрыты в акациях. Сегодня уже четырнадцатый день, как мы выехали из Вены; вечером будем в Бухаресте. Мы уже больше не увидим эту огромную реку, ставшую нашим новым другом. Лишь через неделю мы переедем ее за несколько минут, направляясь в Болгарию, а поднявшись на Шипкинский перевал, решительно спустимся на Восток.
 
В Неготине, что в Сербии, мы остановились во дворе местной гостиницы, окруженном белыми стенами и покрытом увитой зеленью решеткой. На скатерти падает зеленая тень. Полуденное солнце опаляет равнину. Человек тридцать гостей, жителей этого захолустного городка, празднуют свадьбу и созерцают тоскливую тишину. Несколько говорунов, сменяя друг друга, подолгу и без воодушевления говорят тосты. Наконец, сангвинического вида .толстяк произносит какую-то нудную, но резкую речь и яростно вращает глазами до тех пор, пока в многоголосом шуме не почувствует одобрения. Но здесь есть цыгане, человек десять—пятнадцать, сидящих во главе стола. Почти не останавливаясь, они поют и играют странную музыку. Наши уши с трудом воспринимают этот ассонанс и новые ритмы. Западное музыкальное воспитание слишком ограничено своими собственными творениями; а, кроме того, наши концерты слишком мало похожи на здешние, — умеренный прием в рамках хорошего тона, — ничего слишком нового и никакой старой музыки.
 
Однако двор постепенно наполняется звуками, и через какие-то четверть часа я полностью покорен и очарован. Я вспоминаю «Русский хор», столь характерный какими-то новыми, значительно более декоративными сочетаниями, — мощными, какими бывают высокие голоса в женских хорах и фальцеты в детских. Здесь же слышатся новые нюансы, и не потому, что их инструменты напоминают наши, а по причине ритмических и гармонических сочетаний. Более того, это какой-то музыкальный символизм, неизвестный нам и невозможный у нас в нашу эпоху индивидуализма. И точно так же, как «Славянский хор» Агренева заставил нас почувствовать величие огромных рек, текущих через безграничные степи, здесь в Неготине я слышу голос бога, которому я поклонялся во время путешествия по реке, — голос Дуная и «пусты», ласкающей его, как величественного мирного властителя. Скорее даже это гимны богу, стоны, томления и сильнейшие потрясения народа, населяющего эти земли, которые зовут к перемене мест, к бесконечному бродяжничеству, к какой-то завидной крайней свободе и пробуждают в каждой душе чувство огромного достоинства. Сидящие у догорающего в розовых, зеленоватых и голубых сумерках костра люди поют, открывая свою пылающую душу, которая не дает ему погаснуть совсем. Эту равнину, эти степи и эти цветы, которые вызывают чувства, не поддающиеся восприятию, можно выразить только музыкой — субъективным искусством грез.
 
Наш прекрасный Дунай обожествляется в песнях и играх цыган. Музыка очень похожа на венгерский чардаш — скрипки, виолончели и контрабасы, но без этих дьявольских цимбал. Главарь, народный певец, стоя поет песню своего народа. Он приглашает других подпевать, движимый собственными эмоциями. Весь ритуал имеет вековые традиции, но вместе с тем нет ничего наперед заданного. Он высказывает свое кредо, а другие причитают, замирают или выкрикивают, не отвлекаясь от своих дум. И только в ритм подрагивает эта группа в высшей степени чувствительных людей.
 
Одинокий голос выводит нежную мелодию, — словно звучит одна лишь нота «ми». Вдруг вся группа оживляется, и возникает своего рода музыкальная шкатулка; все голоса звучат в унисон на фоне чередующихся пиццикато и арабеск. Певец начинает новую песню в ритме чардаша, и под пальцами музыкантов струны издают настоящие рыдания. Певец поет один о мечте и надежде, и внезапно возникает радостное чувство, словно громадная башня в звоне и сверкании железа в лучах солнца... И именно здесь врывается огромная река; от низкого голоса дрожат толстые струны контрабасов; и когда, словно элегия, возникает одинокий голос, опускается темно-синяя ночь; небьющаяся горизонталь и разделяет, и соединяет вдали жужжащую землю и усыпанное звездами небо... Стоит только певец. Все венчается какой-то грандиозной геометрией. Таких высот достигали Бах и Гендель да итальянцы XVIII века. Гимны были словно огромные квадраты, поставленные так же, как башни. Их соединяли зубчатые стены, к которым бежала арабеска. Именно накануне утром мы видели на берегу реки двадцать шесть квадратных башен, врезанных в какую-то мрачную стену.
 
Красное вино, которое пьют во дворе гостиницы, просто чудесно. Бордоскую виноградную лозу на здешних склонах культивируют французские специалисты. Эти виноградники тоже своего рода артисты, ибо позволяют человеку опрокинуть в желудок истинные частички рая; правда, при этом становишься излишне болтливым и теряешь способность идти по прямой. Но, в конце концов, прямо ходит только скотина! Нашим сегодняшним молодоженам не играют музыки из Мулен-Ружа. Браво! А окружающие их люди, надоедливые и нахальные родственники и друзья, мне кажется, сами испытывают чувство своей ненужности на этом событии. Чтобы сбросить с себя неловкость, они много пьют и хотят казаться веселыми в этот день, называемый праздником, или просто погрузиться в состояние успокоительного оцепенения. Я тоже выпил свою порцию неготинского вина. И, погрузившись в свои мысли, я почувствовал психологическую драму, объединяющую этих шестерых, — самих молодоженов, двух матерей и двух отцов — в этом дворе, где цыгане своими вековыми песнями продолжают говорить о своем племени, о своем вымирающем народе. Для молодоженов цыгане возносят свои голоса, полные мыслей, и их музыка роет яму для всех нахалов, собравшихся по забавному обычаю за этим столом. Как мне хотелось послать всех этих нахалов к чертям! Мне хотелось бы видеть этих двух матерей, у которых отрывают сына и дочь, и этих двух отцов, которые, как и во времена патриархата, заключают союз и объединяют свои корни, и этих молодых супругов, получающих последний дар, — мне хотелось бы видеть их молчаливыми, вкушающими легкие блюда, избегающими скрытой винной западни, сидящими в белой комнате с голыми стенами. Там должен был бы слышаться протяжный речитатив широкий равнины, напоминающей о незыблемости, и голос реки, говорящей о вечном движении. Великие строфы наполнили бы пустую белую комнату, и сила природы проникла бы в сердца. Когда сформировался бы рисунок мелодичных линий, я хотел бы видеть двух уходящих матерей со слезами   радости и сожаления одновременно, и двух отцов, вспоминающих о прошлом и говорящих о будущем. И я хотел бы,  чтобы в этой пустой белой комнате остались бы только эти два человека, которые не испытывали прежде и не испытают в будущем подобной минуты!
 
Август все время подливал себе вино из маленьких графинчиков. Однако, странное дело, он плохо его переносил и к вечеру заболел!
 

Добавить комментарий

Подтвердите, что вы не спамер
CAPTCHA
Подтвердите, что вы не спамер